ДРУГ МОЙ, ДРУЖОЧЕК

But if I die, I leave my love alone…

Шекспир. 66-й сонет

Погода в день похорон была отвратительной - какой она обычно и бывает в Нью-Йорке в ноябре. Не зима и не осень, сырость, забирающаяся под одежду, порывистый ветер с моря, изморось - то ли дождь, то ли снег, разлитая в воздухе влага, называемая по-английски «drizzle» - не могу подобрать точного русского аналога. Расползающийся в лужах мусор, потерявший свою разноцветность, Брайтон-Бич - посеревший, намокший, без суетящейся разноязыкой толпы, безликий, провинциальный. Кричащая русско-английская мешанина вывесок, составляющая специфический брайтонский колорит, тоже поблекла под дождем. Ароматы еды - жареных пирожков, борща, кислой капусты - исчезли, их поглотил запах гниющих водорослей. Брайтон превратился в обычную бруклинскую улицу, неотличимую от «McDonald» или «86 street», только нелепый мраморный фасад ресторана «Националь» торчит среди двухэтажного уныния, как мавзолей. Безобразная громада сабвея, нависшая над улицей, перекрывает небо, но не спасает от дождя, крупные капли летят с почерневших гнилых досок платформы, скапливаются на зазубринах металлических опор, выкрашенных серо-салатной краской, и стекают за воротник, когда внезапный порыв ветра выворачивает наизнанку хрупкий дешевый зонт.

Все промокли на кладбище, устали от бестолковой езды - сначала в церковь где-то на Пенсильвания-авеню, потом за город, через пробки, по разбитым и вечно ремонтируемым нью-йоркским дорогам, потом обратно в Бруклин - и, войдя в тепло ресторана, выпив по первой рюмке водки, - за упокой, - собравшиеся стали понемногу расслабляться. Набрасываться на еду стеснялись, поэтому, быстро закусив, закурили, налили по второй. Нужно было что-то говорить, но говорить никому не хотелось. На стене висели увеличенные фотографии - два веселых и молодых лица.

Только что похоронили мою невестку - младшую сестру моего мужа - и ее жениха, любовника, сожителя - здесь эти понятия укладываются в слово «boyfriend». Ей было тридцать три, ему - двадцать пять, три дня назад они разбились на машине недалеко от Нью-Йорка. На Ленку нашел один из ее приступов христианского покаяния, и она потащила Яна в Ново-Дивеево. Это чудом сохранившийся русский монастырь. Там дьякон говорит густым басом и окает, старушки-монахини в белых платочках неслышно передвигаются по церкви, а прихожане, в большинстве своем крещеные евреи из третьей волны эмиграции, почтительно внимают службе, старательно и не очень умело крестятся и часто выходят покурить на церковный двор. Старенькую машину занесло на скользкой дороге. За рулем был Ян.

Последние месяцы Ленкиной жизни были какими-то мутными, вся ее жизнь была мутной и нелепой, мы всегда ждали неприятностей, но ведь не таких же!

Я не любила Ленку. Она почему-то требовала, чтобы ее называли Еленой, что все и делали. Мне это казалось претенциозным, фальшивым, литературным, и для меня она всегда была Ленкой. Я не одобряла ее образ жизни, вечно ссорилась из-за нее со своим мужем. Андрей с сестрой был очень близок. Он всегда помогал ей, баловал, оплачивал ее долги. Ленка оставалась для него ребенком - милым, непослушным и нуждающимся в опеке. Сейчас меня грызет чувство вины. В моей нелюбви, рациональной, обоснованной, справедливой, всегда присутствовала зависть. Я - человек педантичный, правильный и, наверно, тяжелый. Ленка была легкой, обаятельной и непутевой. Ее все любили, ей удавалось все, чего хотелось, - и ей никогда не хотелось ничего разумного. Ленка умела кокетничать, широко распахивать глаза, неожиданно лукаво улыбаться. Она замечательно слушала, знала, когда возразить, а когда согласиться, чтобы дать мужчине почувствовать превосходство. Женщины не интересовали Ленку, а все мужчины должны были быть в нее хотя бы слегка влюблены. Я видела пошловатость ее приемов, сочувствовала ее жертвам и завидовала, завидовала, как может завидовать женщина некрасивая, закомплексованная, ни разу не испытавшая ощущения легкого романтического увлечения, не бывшая объектом страстной влюбленности, живущая добропорядочно и скучно. Я люблю Андрея, он любит меня, у нас двое замечательных детей. Я глажу ему рубашки и по утрам укладываю ленч в прозрачную пластиковую коробочку - бутерброд, салат, «low-fat, low-cholesterol», меня не тянет постоять на краю пропасти, пройтись по лезвию - но… Иногда, глядя на мужа, я думаю: напился бы ты, что ли. Мне всегда стыдно этих чувств.

В большом банкетном зале буквой «П» поставлены столы, за которыми в тягостном молчании сидят человек пятьдесят. Друзья, родственники, молодые и старые. За усталостью и подавленностью трудно отличить искреннее горе от тяжкой повинности. Костюмы, белые рубашки, галстуки, темные платья сливаются, как будто на крахмальной скатерти среди розового, зеленого, коричневого разнообразия стола, сверкающего хрусталя, отражающего разноцветные блики, разлеглась огромная черно-серая змея. Я гляжу на мужа. За последние дни он похудел и почернел. У них с Ленкой одинаковые сине-серые глаза, каштановые волосы и тонкие черты лица, но на этом сходство кончается. Андрюшины запавшие щеки придают ему изможденный вид, залысины делают лоб непропорционально высоким. Он слегка косит. Ленка утверждала, что Андрей похож на Гумилева, она любила литературные сравнения. Мне всегда виделась в муже какая-то беззащитность. Сейчас горе делает его жалким до комка в горле.

- Андрюша, ты бы съел что-нибудь!

- А?..

Муж поднимает на меня пустые глаза. Он сидит, ссутулившись, и протирает салфеткой очки. Мой голос на мгновение возвращает его к реальности, он надевает очки, тянется за бутылкой, наливает рюмку и снова застывает.

Александра Павловна, моя свекровь, сидит напротив. Вообще-то она очень красивая и величественная женщина. Ей за шестьдесят, но возраст и седина только придают ее облику убедительности - этакая пожилая Снежная Королева, воплощение холодности, образец хороших манер. Впервые я увидела ее во время церемонии нашего официального знакомства. Я робела, старательно и подробно отвечала на ее вопросы, пока не заметила, что мои ответы ее не интересуют, она задает вопрос, делает вежливую паузу и задает следующий. Я совсем смешалась, покраснела и неловким движением опрокинула рюмку с красным вином себе на платье. Александра Павловна не кинулась хлопотать, посыпать солью или хотя бы сочувствовать. Она великодушно не заметила моего позора. Я сидела в любимом, безнадежно загубленном платье, с горящими щеками и с трудом сдерживала слезы. С тех пор я являлась на семейные сборы только вместе с Ленкой и тихонько радовалась, когда она взрывала чопорную обстановку какой-нибудь неожиданной выходкой. Сейчас Александра Павловна сидит с бессмысленно-сосредоточенным выражением постаревшего, серого, как-то опавшего лица. Владимир Николаевич, отчим Андрея и Ленки, гладит ее по плечу. Я прислушиваюсь:

- Володя, а цветы?

- Сашенька, не волнуйся, Сашенька.

За долгие годы нашего знакомства эту фразу я слышала чаще всего.

- Володя, а деньги? Ведь надо…

- Сашенька, не волнуйся, Сашенька…

Отец Ленки и Андрея стоит у окна, постукивая по стеклу длинными пальцами. Его лица не видно. У Андрюши его фигура, он такой же длинный и тощий, и нервную манеру двигаться, играть пальцами, потирать лицо он тоже унаследовал от отца.

Алимов, бывший Ленкин муж, уже пьян. Ленка когда-то находила его красивым, но сейчас за отекшей и морщинистой маской алкоголика трудно разглядеть былое обаяние. Я вспоминаю смышленое личико Васьки, их сына. Васька проводил с нами много времени, маме недосуг было с ним заниматься, а от Алимова мало толку. У меня не хватило духу сказать Ваське, что мама умерла. Это еще придется сделать, но не сейчас. Не сейчас. Васька привык к маминому отсутствию, но каждый день трепетно ждет ее. Как объяснить пятилетнему ребенку, что такое смерть? Я сказала, что мама уехала в Россию. Мне казалось, что Ленка не особенно привязана к Ваське, хотя как можно было не любить этого мальчика - спокойного, умного, послушного? Васька хорошенький, кареглазый, его щеки не до конца потеряли младенческую пухлость, он рассудителен до занудства и часто печален. От души хохочет, только играя с Андреем. И опять неприязнь к Ленке пересиливает чувство вины и потери.

Незнакомый мне пожилой человек, наверно, родственник Яна, подымается говорить речь. Близких Яна я не знаю и просто скольжу взглядом по незнакомым лицам. Вон та маленькая, похожая на подростка женщина - его мать. Она растерянно и жадно ловит слова - ей хочется слушать о сыне.

Некоторое время я пытаюсь включиться в происходящее, но мое сознание начинает двоиться. Я вижу нашу московскую кухню. За круглым столом напротив меня сидит Ленка, совсем еще молодая, и говорит, говорит…

Сколько ее рассказов я выслушала! Она не сочиняла, но интерпретировала и перетасовывала факты, приукрашивая и переписывая собственную жизнь. В ее историях случались удивительные совпадения, оправдывались предчувствия и сбывались сны. Ленка была откровенна со мной, как бывают откровенны с собакой или со шкафом, мое мнение ее не интересовало, но она нуждалась в слушателе. Обычно она сидела на кухне, свернувшись на стуле, поджав одну ногу под себя, курила и рассказывала:

- Понимаешь, Москва - город маленький…

 

Москва - город маленький. То есть, конечно, когда вам надо за один вечер побывать в трех местах, заскочить на минутку в Теплый Стан, смотаться в Орехово и еще заглянуть в Свиблово по срочному делу - тогда Москва город большой, даже слишком. Но встретить в Москве в компании совсем незнакомого человека невозможно: или его мама и ваша в одной школе учились, или его жена с Вашей подругой в детстве на каток ходили, или вы сами вместе водку пили, да убей бог, не вспомнить где.

Тем не менее Елене удалось привести в дом человека, с которым у нее не было решительно никаких общих знакомых.

Августовским вечером 198* года Елена бесцельно брела по Тверскому бульвару и раздумывала о разных разностях. Посвежело, улеглась дневная пыль, пахло липами и бензином. Прозрачные легкие московские сумерки в тени бульвара были позолочены светом рано зажегшихся фонарей. Шум улицы Горького постепенно стихал за спиной, слева белые неоновые прожектора освещали мрачное здание нового МХАТа, справа уютно горели окна театра Пушкина. По бульвару лениво текла нарядная толпа. Изящные длинноногие девушки со стройными догами и доберман-пинчерами, демократическая интеллигенция - хозяева ушастых вертлявых пуделей, пожилые мужчины и солидные пары с фокстерьерами, коккер-спаниелями и бассетами - низкими, длинными, с загнутым вверх хвостом, похожими на троллейбус. На белых скамейках уже начали появляться влюбленные пары. Сидели в обнимку, но целоваться стеснялись - ждали темноты. Меркнущий свет гримировал лица, все женщины казались красивыми.

У Елены на душе было муторно. Поводов для тоски и недовольства собой было предостаточно: кончалось лето, развалилась в очередной раз личная жизнь, а вместе с ней и планы на отпуск в Коктебеле, денег не было, сигарет осталось меньше полпачки, все знакомые куда-то разъехались, даже брат был на даче, а следовательно, предстоял одинокий вечер. Одинокие же вечера обычно кончаются самоедством - годы идут, жизнь как-то проходит суетливо, чадно и грешно, все пьянство да блядство, да и оглядываясь, видим лишь руины, и, опять же, ни страны, ни погоста. К тому же мать позвонит и будет спрашивать драматическим голосом, почему Елена не едет в Коктебель, и что произошло с Сергеем, и почему Елена опять разрушает жизнь, вместо того чтобы созидать - мать очень любит слова «созидать», «катастрофа» и «бездуховность». Елена даже застонала вслух, встряхнула головой и в отчаянии огляделась вокруг в поисках избавления. Ее внимание привлек нетрезвый человек, расслабленно сидящий на скамейке. Пьян он был изрядно, но на обычного алкоголика не похож. Одет в бело-синюю ковбойку и голубые джинсы, слишком здоровый для представителя интеллигентной профессии, русые волосы, лицо доброго и немного обиженного жизнью атлета. «Красив, но не моего романа», - подумала Елена. Ей нравились худые, одухотворенные, изнеженные аристократы с нервными музыкальными пальцами. Вдруг незнакомец окликнул ее приятным низким голосом:

- Извините, пожалуйста, у вас не найдется спичек?

Елена с удовольствием остановилась, нашла спички, прикурила сама и произнесла какую-то дежурную фразу. В таком настроении она была готова познакомиться с кем угодно. Елена доброжелательно отвечала на обычный пошлый вздор - прекрасный вечер, очаровательная девушка и совершенно одна, не надо ли проводить. Потом ее случайный собеседник поинтересовался, любит ли она армянский коньяк. Коньяка у него, дескать, целая бутылка, а выпить ее негде и не с кем. Елена опешила, открыла рот для достойного ответа, но тут ей вновь представились все прелести одинокого вечера, и она неожиданно для самой себя пригласила его в гости.

Через минуту она и пьяный, но старавшийся идти ровно человек свернули с бульвара в подворотню и побрели по паутине переулков. В зябкой прохладе вечера, в усталой поблекшей зелени деревьев уже чувствовалась осень. Мягкая желтоватая пыль скопилась в выбоинах серого старого асфальта. Со стороны Южинского переулка тянуло запахом горячего хлеба. Лица прохожих - усталых женщин с авоськами, мужчин с портфелями - «дипломатами», топтунов, охраняющих правительственные дома, казались Елене смутно знакомыми, как всегда, когда она приближалась к дому. Даже от темных, мрачных елей, окружавших «номенклатурный» дом из светлого кирпича, веяло покоем и безопасностью. Елена не нервничала и не боялась, но, слушая вялые, тривиальные комплименты, она уже раскаивалась в своем безрассудном порыве. Сбежать мешало чувство неловкости. Манеры ее спутника особой тревоги не вызывали, но глаза у него казались не то чтобы больными, но какими-то очень печальными, как у только что постриженного пуделя.

Дома произошло непредвиденное. Елена провела гостя в кухню, а сама пошла в ванную привести себя в порядок. Когда она вернулась, он крепко спал, уронив голову на стол. Обещанная бутылка коньяка стояла перед ним нераспечатанной.

Растолкать здорового пьяного мужика - задача не простая, но Елене все же удалось перекантовать его в комнату и сгрузить на диван. Вернувшись в кухню и рассудив, что вечер с коньяком лучше вечера без коньяка, она вскрыла бутылку.

Вскоре позвонила мать, и, получив свою порцию родительской ласки, Елена почти забыла о человеке, храпящем на диване. Коньяк плавно делал свое дело, и вскоре Елена примирилась с действительностью и своей нескладной судьбой. В кухне было уютно, желтый круг настольной лампы выхватывал из темноты кусок зеленой клетчатой скатерти, синюю круглую чашку с розой на боку, хрустальную рюмку, криво отрезанный лимон на блюдце, надкусанную шоколадную конфету. Из полумрака матово отсвечивали белые дверцы кухонных шкафов. В квартире было темно и тихо, слабый незнакомый храп, посапывание и постанывание не мешало, а, наоборот, успокаивало. «Все-таки дышит, сучок», - усмехнулась Елена. Она уселась поудобнее на стуле, поджав под себя ноги, и попробовала было читать, но вскоре отвлеклась. Мысли перетекали, переливались одна в другую в коньячной истоме. Елена начала прозревать какую-то высшую истину, которую никак не удавалось выразить словами. Она попыталась приблизить истину, выпив еще, но почувствовала, что её начинает мутить, и на нетвердых ногах побрела спать.

Утром Елена проснулась рано, её разбудили вороны, кружившиеся над старым громадным вязом в центре двора и оравшие дурными голосами. Признаки похмелья были налицо - головная боль, жажда, распухший сухой язык, непередаваемо-омерзительный вкус во рту - как будто она всю ночь сосала грязную, липкую медную ручку. «Удивительно неэстетичное состояние, - подумала Елена, - С кем это я вчера так?» Вспомнив нелепый вчерашний вечер, она охнула, вскочила, натянула на себя джинсы, вылетела в коридор и заглянула в соседнюю комнату. Её гость спал на узком диване. Он лежал на спине и дышал открытым ртом, одна рука свешивалась на пол. Елена попятилась в коридор, стараясь не скрипеть половицами, и отправилась умываться, опохмеляться и варить кофе.

В кухне что-то изменилось. Коньячная бутылка была пустой, окурки в пепельнице чужие - без фильтра, огрызок конфеты исчез. Елена стояла у плиты и напряженно следила за кофе, стараясь поймать начало кипения и вовремя выключить газ.

- Здравствуйте! - услышала она за спиной хриплый и смущенный голос. - Мы, кажется, не познакомились вчера. Меня зовут Евгений.

- Елена, - ответила Елена, со всей возможной церемонностью протягивая руку. В это время кофе выкипел на плиту, и утренние кухонные ароматы сменились горелой вонью.

Вот так Женя и появился в Елениной жизни, но странным было не это, а то, что у них совершенно не оказалось общих знакомых, ну буквально ни одного человека.

 

 

Я впервые попала к Андрею и познакомилась с Еленой в начале лета, месяца за два до того, как она привела Женьку. Мы с Андреем работали вместе в «почтовом ящике», спрятанном в высоком белом здании за железными глухими воротами неподалеку от ВДНХ. Андрюша был моим зав. группой. Были мы прикладными программистами, занимались системами автоматического управления для большой химии. Что уж такого секретного было в наших программах - не знаю, но платили нам по тем временам прилично, хотя сидеть приходилось от звонка до звонка, через проходную без увольнительной записки днем не пропускали. Лаборатория наша состояла в основном из ребят молодых, «длинноногих и политически грамотных». Я в их компании ужасно стеснялась и чувствовала себя неуютно - недостаточно талантливой, неостроумной и некрасивой. Я не оканчивала элитарной школы, не училась в университете, никогда не каталась на горных лыжах, не ездила в походы и на КСП. К тому же я мнительна и застенчива, словом, не в масть. Андрей мне нравился - спокойный, доброжелательный и без бороды. Почему-то именно борода олицетворяла для меня тот самый тип интеллектуала-супермена, которого я так боюсь. Андрей с его ровным мягким голосом, манерой вдруг снимать и протирать очки, с близорукими и какими-то беспомощными глазами – был нестрашным. Все началось с легкой взаимной симпатии, невнятного запаха сирени, улыбок, намеков и взаимопонимания во время вечерних прогулок до метро, сначала в компании, от которой мы вскоре отгораживались своим разговором, а потом и вдвоем. Помню ночную Москву, блестящее после дождя черное стекло асфальта, руку на моем плече, кинотеатр «Россия», Пушкина с наклоненной головой, фонтан, кафе «Лира», темные переулки с желтыми пятнами светящихся окон, высокие тополя, детский грибок…

- Вот и мой дом. Зайдешь?

А утром на кухне, залитой солнцем, наполненной запахом свежесмолотого кофе, я и познакомилась с Ленкой. В тот день мне нравилось решительно всё - и особенно Ленка, милая, улыбчивая, простая, такая же доброжелательная, как брат. Ленка стояла у плиты, растрепанная со сна, в синем длинном халате из какого-то бархатистого трикотажа - у меня никогда такого не было. Халат обрисовывал ее маленькую, ладную фигуру, золотые кисти пояса свисали до колен. Она жарила оладьи на большой сковороде, обе руки были заняты - в одной лопатка для переворачивания, в другой - сигарета. Падающие на глаза волосы она откидывала тыльной стороной кисти. Потом я много раз наблюдала, как Ленка делает кучу дел одновременно: курит, что-то готовит, говорит по телефону, прижав трубку ухом, и еще одним глазом заглядывает в газету. Мне в этом виделась невозможность сосредоточиться, неаккуратность, невнимание. Как-то я сделала ей замечание такого рода, но в ответ она лишь пожала плечами: «Думаешь, если я буду внимательно курить, у меня скорее начнется рак?» - глупый и неостроумный ответ… Но все это было потом, а тогда я была очарована её приветливостью, манерой говорить с легкой иронией к себе, её понимающим тоном, её удивительной легкостью. Она как будто не заметила, что я провела ночь с Андреем, не видела моего смущения - болтала небрежно и ласково, перескакивая с темы на тему, словно со старой знакомой.

У Ленки и Андрея была небольшая трехкомнатная квартирка на Малой Бронной. Район этот - очень старый, очень московский, столько раз описанный в литературе, что казалось невозможным жить именно там, «за поворотом Малой Бронной, где окно распахнуто на юг», в двух шагах от Патриарших прудов, где «в час жаркого весеннего заката» происходила тысячу раз перечитанная чертовщина. Да и названия улиц вокруг были сплошь литературными или театральными: Алексея Толстого, Герцена, Качалова, Горького, Южинского, Пушкинская площадь. Горбатые переулки, дворы, скверы, тень бульвара, особняки. Посольства, правительственные дома, а рядом переполненные коммуналки. Дом, в котором жили Ленка с Андрюшей, не был правительственным, но и коммуналок в нем тоже не было. Когда-то он считался ведомственным, квартиры заселяли в тридцать третьем году. С тех пор сменилось поколение, а то и два, но жили в этих квартирах члены все тех же семей. Набитая старой мебелью, переполненная книгами квартира, в которую я попала, была ужасно не похожа на мое стандартное современное жилище с низкими потолками, полированной стенкой и цветным телевизором. Брат с сестрой жили вдвоем уже несколько лет, с тех пор как их мать вышла замуж и переехала. Я в свои двадцать пять жила с мамой и папой, отчитывалась за каждый свой шаг и не могла убедить маму, что в мою комнату нельзя входить в любое время, что я сама могу вытереть пыль с моего письменного стола, что у меня может быть личная жизнь, личные письма, бумаги и книги, не предназначенные для родительского прочтения. Свобода казалась мне недостижимым идеалом, раем. Могло ли мне не понравиться на Малой Бронной?

Я сидела на кухне, пила кофе и ела очень вкусные оладьи - почему-то у Ленки оладьи всегда толстые, воздушные, золотисто-коричневые и тают во рту, я никогда не могла изобразить такие же. Я ела и слушала Ленкину болтовню. Что у нее за профессия, я так и не поняла. Работала Ленка в доме-музее Горького, он находился по соседству, на улице Алексея Толстого, в необыкновенной красоты здании в стиле модерн - бывшем особняке Рябушинского. Пристроила её туда мать, работавшая в издательстве и имевшая разнообразные литературно-филологические связи. Чем Ленка занималась на работе, она то ли не хотела, то ли затруднялась объяснить. «Буревестник революции. Матерый человечище. Писатель, холера его задави. А я читателем работаю», - вот и все её объяснение. Жизнь с Андреем Ленку полностью устраивала, он снабжал её деньгами, а она, в свою очередь, стирала, иногда готовила и прибиралась. К своим двадцати трем годам Ленка так и не затруднилась получить какую-нибудь специальность, поучилась в гуманитарном вузе, да и сейчас числилась на заочном, так и не решив, покончить ей с высшем образованием навсегда или получить бесполезный диплом, обрадовав этим маму. Мать переживала из-за Ленкиного легкомыслия, сердилась, что она не думает о будущем, не хочет учиться и в то же время не пытается как-то устроить свою жизнь. Под устройством жизни Александра Павловна понимала замужество, но Ленка замуж не торопилась.

У Ленки в комнате висела икона Богоматери, под ней лампадка. Лампадка горела. Ленка рассказала мне, что она православная, крещена в детстве бабушкой. Иногда по утрам она просыпается в непонятной тревоге, начинает думать, что живет как-то не так, жизнь проходит мимо, она никому не сделала добра - «учеников разбазарил, Паниковского не воскресил», что если она умрет, то мир не изменится и даже не опечалится. Тогда она начинает креститься на икону, каяться и молиться, пока не достигает умиленно-слезливого состояния и не обещает себе и богу начать другую, правильную и хорошую жизнь. Потом она обычно засыпает, утомленная и спокойная, а утром накатывают новые заботы, и все забывается. Неправильная жизнь катится дальше, и смешно думать о смерти в двадцать три года. Да и о жизни тоже.

Я стала часто бывать на Малой Бронной. Я была влюблена, меня тянуло к Андрюше, и весь их стиль жизни был для меня новым и необычным. Собственно, это была Ленкина жизнь, в которой Андрей участвовал постольку поскольку. Её бурный темперамент, общительность и стремление нравиться привели к тому, что она держала нечто вроде салона - почти ежедневные гости, шумные разговоры на кухне за полночь, все больше о высоком - спасение России, судьбы литературы, роль интеллигенции. Густой табачный дым, вино да чай, флирты, романы, измены и сплетни. «Анна Павловна Шерер», - фыркал Андрей. «Тоже мне князь Болконский», - усмехалась Ленка в ответ. Разговоры на кухне казались мне поначалу беседой посвященных, какой-то странной знаковой системой, речь была настолько пересыпана литературными ссылками, цитатами, именами, что я не все понимала. Позже я заметила, что цитаты и имена повторяются и что птичий язык служит не столько средством коммуникации, сколько способом отличать чужих от своих. Со временем я приспособилась к этому языку, хотя до конца своей все же не стала.

Обширный круг Ленкиных приятелей состоял в основном из ее бывших любовников. Женщин она в компании терпела вынужденно. К своим романам Ленка относилась легко, так что чаще всего мужчины, попавшие в орбиту ее жизни, в конце концов оседали на кухне в качестве друзей. Дом был открытый, приветливый и свободный, родители не мешали, а дружить Ленка умела. Любила она людей необычных, желательно принадлежащих к богеме. Были в ее компании фотограф, безвестный поэт, валютчик по кличке Патрик, был даже настоящий актер по имени Павлик. В свое время Павлик покорил Лену красивой внешностью, непередаваемым, чисто актерским умением рассказывать байки и обилием театральных знакомств. Все три месяца их романа Ленка ощущала себя принадлежащей к таинственному миру театра, ходила в ресторан ВТО и на самые модные московские спектакли, но вскоре почувствовала утомление. Павлик очень много пил, причем по - актерски, с дебошем. Ленка уже начала опасаться, что спивается тоже, но тут Павлик увлекся новенькой гримершей в своем театре. Дружба сохранилась, и иногда Павлик появлялся в доме в час ночи, пьяный и буйный, жаловался на женское коварство, шумно изображал своих врагов, пел новые песни и, наконец, к пяти утра засыпал прямо на кухне.

Я редко сидела с гостями, обычно мы с Андреем приходили поздно. Мы любили гулять вдвоем по бульварам, иногда ходили в кино, иногда в какое-нибудь кафе. Когда мы приходили, я убегала от компании в Андрюшину комнату - очень спокойную и уютную, с зелеными стенами и зеленым диваном. В их квартире все комнаты имели цвет: Ленкина - розовая, Андрюшина - зеленая, а гостиная - бежево-коричневая. Толстые стены гасили звуки, голоса превращались в неразборчивое бормотание. Мне было хорошо.

За воскресным завтраком или в редкие вечера, когда не бывало гостей, Ленка с удовольствием рассказывала мне обо всем, что я пропустила.

Даже сейчас, через столько лет, я без усилия переношусь воображением в московское воскресное утро, в старый дом, на кухню с огромным окном. Чуть колышется легкая белая занавеска с желтыми цветами, и солнечные пятна, как яичный желток, расшлепаны по светлому лаку шкафов и зеленому в белых разводах полу. Стеклянная кухонная дверь позвякивает от шагов - Андрей прошел в ванную. Ленка с чашкой чая, в своем царском синем халате, сидит за круглым столом. У нее над головой - израильский плакат. На плакате - забавная картинка, сценка из уличной жизни Иерусалима, вверху непонятная надпись на иврите. Такой плакат висел во многих московских квартирах - его бесплатно раздавали в израильском павильоне на книжной выставке.

– Галка! Ты вот вчера опять спряталась у Андрюшки и ничего не видала…

Незнакомец Женя, так необычно объявившийся в доме, конечно, никуда не исчез, хотя позвонил Елене не сразу, а недели через две. Елена поначалу его не узнала. Приглушенный, низкий голос понравился Елене. Женя еще раз извинился за своё поведение при первой встрече и спросил позволения еще раз увидеться. Елена немедленно пригласила его в гости. Он пришел в тот же вечер, довольно поздно, когда кухня была полна гостей. Елена пригляделась внимательнее. Красив, но простоват – русые, слегка вьющиеся волосы, зеленые глаза, тяжелый подбородок, – тривиально, но заманчиво, как реклама сигарет «Marlboro» на глянцевой страничке западного журнала. Какая-то беззащитность, даже затравленность в выражении глаз не исчезла и у трезвого. «А супермен-то с червоточинкой», – подумала Елена. Что бы там ни было, вел себя Женя светски, и проблемы свои и горести, истинные или мнимые, скрывал умело. Его появление, конечно, заинтриговало всех – судя по специальному вниманию, которое Елена оказывала незнакомому гостю, назревал новый роман и новые события. Однако общий разговор не прервался. Спорили о чем-то обычном – не то об эмиграции и о евреях, не то о перестройке, не то о литературе. Эпоха наступившей гласности дала обильную пищу кухонным разговорам. Зачитанный номер журнала «Наш современник» со второй половиной романа Василия Белова «Все впереди» валялся на кухне и заменял анекдоты. «Сексологи пошли по Руси, сексологи! – Андрюша зачитывал текст с интонациями диктора Левитана. – кисточками ищут у женщин эрогенные зоны…» Все хохотали и изгалялись в остроумии. Рыжая Сонька, молоденькая врач-психиатр, объясняла на примере героев и авторских рассуждений, что такое паранойя и бред воздействия. Вечно серьезный Славка, бывший Еленин одноклассник, рассуждал: «Бред воздействия в массовом масштабе – не случай единичного заболевания, а признак нездоровья общества. Если им страдает не только писатель, но и редакции нескольких журналов и их читатели, то перед нами схема зарождения фашизма. Одинокий фашист – пациент психиатра, толпа – опасность для цивилизации». Интеллектуальный разговор никто не поддерживал, уют кухни и выпитое вино влекли к хохмам, апокалиптические пророчества не имели успеха. Женя смеялся вместе со всеми, но больше помалкивал. Елена не очень вникала в происходящее. Она разливала чай, резала шарлотку, которая в этот раз почему-то не получилась, косилась на Женю и чувствовала, что устала. В тот вечер ей вдруг надоели гости, трепотня, разъедающий глаза дым, куча грязной посуды в раковине, интеллектуальные рассуждения. Болела голова, хотелось, чтобы гости ушли, но с их уходом неотвратимо надвигалась уборка кухни. «Любви хочется, – с тоской подумала Елена, – Пожалел бы кто-нибудь, уложил в постель, укрыл одеялом, чайку принес, посуду бы вымыл…» Женина внешность, видимо, наводила на лирические мысли такого рода. Он сам между тем особого внимания на Елену не обращал, не кокетничал, а внимательно следил за разговором.

Беседа исчерпалась, и стала снижаться, переходя на личности.

– Простите, Женя, а чем вы занимаетесь? – наконец спросил кто-то.

– Я – дворник, – ответил Женя.

– Правда? А кроме этого? – Елена ожидала какого-нибудь романтического ответа. Профессия дворника была довольно обычной. Поэты, художники, музыканты, диссиденты, нонконформисты всех мастей, непризнанные гении, конфликтующие с официальной идеологией, работали дворниками, истопниками, сторожами, вахтерами.

– Ничего. Я – дворник. Подметаю вокруг памятника Тимирязеву. Ну, я еще сантехником могу. Грузчиком. Маляром был, квартиры ремонтировал… А ты?

Воцарилась недоуменная тишина

– Я искусствовед, – сказала Елена без твердости в голосе. «Врет… или нет? Тоже мне счастье – дворник». – Она была обескуражена. Андрей, не любивший неловких ситуаций, начал рассказывать про какой-то фильм, недавно получивший премию на Каннском фестивале. Фильма никто не видел, но все шумно поддержали разговор, слишком оживленно, чтобы это звучало естественно. Дворник Женя сидел как ни в чем не бывало, казалось, даже не заметив ни паузы, ни общего нарочитого оживления. «Врет, такими толстокожими даже дворники не бывают».

К закрытию метро гости начали собираться. К тайной досаде Елены, Женя поднялся вместе со всеми. Прощаясь, он спросил разрешения прийти еще. Елена очень старалась принять равнодушный вид, и, кажется, ей это удалось.

Вскоре Женя стал своим человеком в гостеприимном и безалаберном доме, более того, он стал незаменим. Дело в том, что материальный мир, весьма неприветливый с Андреем и Ленкой, покорялся Жене. Он умел все – починил вечно текущий кран на кухне, поставил Елене в комнату второй телефонный аппарат, сменил все перегоревшие лампочки, смазал омерзительно скрипевшие дверные петли.

– Мастер Гриша, – ехидничал Андрей, цитируя Окуджаву, – немногословен, но надежен, как фонарный столб. А ты то выпендриваешься, то заискиваешь перед ним, как интеллигенция перед народом.

– Дурак, – грубила Ленка, – выродившийся отпрыск древней фамилии. Никчемный интеллектуал с амбивалентным отношением к закону Ома. Год магнитофон починить не можешь.

– Да здравствуют дворники и сантехники, без амбивалентности и рефлексии!

Несмотря на язвительные замечания, Андрей, пожалуй, симпатизировал Женьке и иногда по вечерам играл с ним в шахматы.

Ленку, конечно, привлекали не Женины слесарно-столярные таланты. Дело в том, что ей никак не удавалось его завлечь. Да, он приходил часто, раза два-три в неделю, и скорее всего приходил именно из-за Ленки, но вел себя как старый приятель, фамильярно-насмешливо, доброжелательно и безразлично. Ленка старалась изо всех сил. Ее кокетство, и обычно-то не слишком скрытое, выглядело откровенно неприлично. Она садилась рядом с ним за столом, норовила прислониться или положить голову на плечо, первому подавала ему чашку или тарелку, помнила, сколько ложечек сахара он кладет в чай, бурно восхищалась всем, что он делал, смеялась над его шутками и бородатыми анекдотами. Чем больше усилий она прикладывала, тем насмешливей он на нее поглядывал. Ленка бесилась, строила сложные планы, но он не давал никакого повода их реализовать. Да, он целовал ее при встрече и на прощание, мог приобнять за плечи, даже усадить на колено, когда все стулья на кухне бывали заняты. Когда они оставались наедине, он держался отстраненно и подчеркнуто дружески.

Через месяц ни о ком, кроме дворника с Тверского бульвара, она не могла ни думать, ни говорить. Сомневаюсь, что она была влюблена, но самолюбие для Ленки всегда было важнее любых других чувств.

Приближался конец сентября, а вместе с ним и Ленкин день рождения. Суматоха начиналась задолго, примерно за неделю. Ленка говорила, что отмечать день рождения не будет, гостей не хочет и это вообще не праздник, но сама с тревогой наблюдала, кто вспомнит, кто позвонит и придет, искала повод напомнить всем о надвигающейся дате. Женя как человек новый был приглашен специально.

Я, как назло, прийти не могла – Ленкин день рождения совпал с семейным торжеством – тридцатилетием свадьбы моих родителей. Мне пришлось нести почетную вахту и в сотый раз слушать рассказы родственников об их задорной комсомольско-заводской юности, есть непременный салат оливье и пирог с капустой. Потом дядя, как обычно, напился, и начались тошнотворные рассуждения о Сталине и порядке; родня постарше сочувственно слушала, папа, слывший в нашей семье либералом, горячился и спорил – ведь партия признала ошибки, да и Сталина в прессе открыто величали преступником. Папа выписывал журнал «Огонек», и его политические убеждения за последнее время сильно поменялись. Он уже не считал Сахарова и Солженицына предателями, хотя еще сохранял веру в светлые социалистические идеалы. Реабилитация Бухарина, смелые экономические статьи, умильные рассказы Евтушенко о погибших или эмигрировавших, несправедливо забытых поэтах, пронзительные лагерные истории – весь поток неожиданной, новой информации растревожил болото, в котором дремала долгие годы моя семья, и породил жаркие споры и даже конфликты. Еще полгода назад я принимала участие в этих разговорах, но после общения с Андреем, Ленкой и их компанией мне было скучно и неловко. Господи, прожить так долго в этой стране, пережить войну, эвакуацию, бедность, двадцатый съезд – и открывать для себя мир заново по страницам «Огонька» и «Московских новостей»! Мои родители, вроде не совсем дикие люди: папа – начальник цеха на фармацевтическом заводе, и мама – преподаватель в техникуме, - умудрились не знать Галича, судить о Пастернаке по старым газетным публикациям, а о Булгакове - по «Дням Турбиных». Евтушенко и Вознесенский олицетворяли для них современную поэзию, а писатели-деревенщики – прозу. Книг в доме почти не было, магнитофон мне купили уже в институте. Прочие мои родственники, кроме футбола, Аллы Пугачевой, журнала «Здоровье» и телевизионных фильмов, вообще ничем не интересовались, а из книг прочли разве что Пикуля и Дюма, которых выменивали на макулатуру. Я тосковала за праздничным столом и гадала, что сейчас творится на Малой Бронной.

День рождения отмечался, как обычно тридцатого сентября, в «Веру, Надежду, Любовь». С утра Андрей бегал по магазинам, закупая продукты по заранее заготовленному списку. Елена варила картошку, резала салат, пекла какие-то специально выдуманные к торжественному случаю пирожки с сыром и болтала по телефону. Телефон звонил непрерывно, и она перетащила его на кухню, благословляя Женю за то, что он уступил ее настояниям и сделал длинный шнур. «Ронять будешь то и дело», – предупредил он. «Ты починишь», – беспечно отозвалась Елена. Женька неопределенно хмыкнул.

Среди живописного кухонного развала Елена чувствовала себя уютно, праздничное возбуждение заставляло крутиться быстрее и перескакивать с одного дела на другое. В центре стола возвышалось огромное блюдо с салатом, на приготовление которого ушло не меньше часа. Все свободные поверхности были заняты кастрюлями, мисками, свертками, так что все время приходилось что-нибудь разыскивать. На кухне пахло маринованным чесноком и кинзой – Андрею пришлось мотаться на Центральный рынок. Стулья и пол были обсыпаны мукой. Около шкафа шеренгой выстроились бутылки – сухое вино, коньяк, какой-то экзотический ликер сомнительного зеленого цвета, спирт, настоянный на лимонных корочках.

В промозглой осени Нью-Йорка московские воспоминания кажутся раскрашенным диафильмом, эпизодами без начала и конца. Кто знал тогда, что непрерывное, переливающееся, катящееся время вдруг остановится и завязнет, дни сольются и перестанут отличаться один от другого. На смену жизни придет нечто монотонно-благополучное, хотя, если говорить о Ленке, в ее жизни не было ни минуты благополучия. Ее страсти и страдания, игрушечные и настоящие муки обернутся пошлостью и тоской. Она будет бродить неприкаянно в поисках потерянного времени, густой воздух будет застревать комком в горле, и в невнятном потоке разговоров, стихов, цитат, обрывков воспоминаний не будет ни смысла, ни помощи. В ее рассказах поблекнет цвет и исчезнет запах, а литературность сюжетов перестанет даже претендовать на правдоподобие. «Из моей жизни получился плохой бульварный роман, много хуже «Дамы с камелиями» – ни вечной любви, ни сентиментальной развязки. Вот мы не виделись неделю – а мне нечего тебе рассказать…» В картинках той давней московской жизни, как на оживающей фотографии – есть такой прием в кино, – она встряхивает головой, темные легкие волосы разлетаются и снова падают на глаза. Ленка выпрямляется, смотрит в окно на пожелтевший вяз в прозрачном розовеющем предсумеречном осеннем небе, на серенькую стрелку шпиля на площади Восстания. Название какое странное, как из революционной сказки типа «Трех толстяков» – кто восставал, когда, зачем? Крики детей в большом дворе, холодное оконное стекло, облитое закатом, бело– голубой ампирный домик напротив. Смотрит и привычно не замечает, возвращаясь к своим делам и суетным счастливым мыслям, не ведая, что счастье и беспечность на излете, да и всей жизни-то осталось лет десять, не больше.

Я была в Москве, заходила в наш двор, бог его знает зачем. Вяз под окнами стоит по-прежнему, и ампирный особнячок, и грибок, и качели, и детские голоса во дворе, и дом наш – только незнакомые тени мелькают в подворотне и чужая музыка слышна из окон. Нас там нет совсем, ни призраков наших, ни памяти – пустая декорация, не вызывающая даже грусти. Пока Ленка была жива, я думала, что эмиграция – это вторая жизнь, жизнь после смерти, а теперь эти слова звучат кощунственно и глупо. После смерти ничего нет, и Ленки нет нигде – ни в Америке, ни в Москве, есть только могила, превращающая Нью-Йорк из промежуточной станции бессмысленного нашего бега в конечную. Понятие отчего дома всегда было связано не только с колыбелью, но и могилой, так где же теперь наш дом?

Елена терла сыр для пирожков и задумалась о Жене. Забавно, она до сих пор не знает его фамилии - сам не говорит, спросить неудобно. За глаза все зовут его Дворником: «Дворник придет? Дворник мне говорил… « Кто же он такой? Елена знала о нем не больше, чем при первом знакомстве. Ему лет тридцать пять, он разведен, живет в Москве, где-то на Тверской-Ямской, он не слишком образован, но и не вполне темен, он мало похож на богему, но почему-то работает дворником, общих знакомых пока не нашлось, и вообще не известно ничего о его жизни за порогом Елениного дома. Он явно ходит к ним из-за Елены, он, вероятнее всего, влюблен, но не делает ни одного шага к сближению. Черт бы побрал все эти сложные натуры, – не силой же его в койку тащить

Поток размышлений прервал звонок в дверь. Елена глянула на часы и охнула – конечно, уже гости, а у нее ничего не готово, и сама она в домашних штанах и рваной под мышкой майке. И такая фигня каждый год! Шепотом выругавшись, Елена пошла открывать дверь и зацепила тапочком телефонный провод. Аппарат со звоном упал с табуретки на пол. Придется Женьке снова его чинить.

Пришедшие гости были сразу привлечены к делу. Мужчина раздвигали стол и ставили стулья, женщины расставляли тарелки и украшали салаты. Вскоре появился Женя с большим букетом красных роз. Одет он был нарядно – пушистый белый свитер с высоким горлом и новенькие темно-синие джинсы, выражение лица напряженно-торжественное. «Решился, кажется», – подумала Елена. Он увидел разбитый телефон, насмешливо глянул на Елену, но в честь праздника не стал говорить «Я тебя предупреждал», а занялся починкой.

Несмотря на общую суету и бедлам, минут через сорок удалось всех усадить и приступить к закускам. Раздвинутый стол, окруженный стульями и табуретками, перегородил всю большую комнату, зато теснота не давала гостям расползаться по квартире. Елена поставила пластинку. Негромко взвыл саксофон. «Summer time…» – захрипел Армстронг. Изголодавшиеся гости накинулись на еду и напитки, и некоторое время ничего, кроме музыки и позвякивания ножей и вилок, не было слышно. Потом задымились сигареты, и начал возникать разговор. Народу было немного, человек пятнадцать, и застолье не успело распасться на отдельные группы. В то время вся интеллигентная Москва с напряжением следила за развернувшейся дискуссией историка Натана Эйдельмана и писателя-деревенщика Виктора Астафьева. Скандальчик начался с рассказа Астафьева о Грузии, в котором он каким-то образом обидел грузин. Собственно грузинские национальные чувства всех волновали мало, рассказа почти никто не читал, и история стала быстро затухать, как вдруг Эйдельман написал Астафьеву письмо. Эйдельман вступался за грузин, обличал национальную нетерпимость и намекал, что Астафьев антисемит. Астафьев отреагировал немедленно и грубо, с удовольствием признав за собой нелюбовь к евреям и обвинив их и, в частности, достойного историка или его предков и родных в убийстве царской семьи. Евреи и грузины – большая разница, и скандал снова запылал. В переписку включились сочувствующие Астафьеву или Эйдельману, и заскучавший от перестроечных журнальных публикаций самиздат оживился.

Обсуждение за праздничным столом шло в привычном ключе – с пафосом хвалили Эйдельмана и его союзников, хаяли Астафьева, и прочих патриотов. Елена за столом сидела мало, бегала на кухню следить за пирожками, возвращаясь, присаживалась, выпивала рюмку за свое здоровье. Гармония стола разрушалась, бутылки пустели, голоса становились громче, а разговор - бессвязней. Праздник постепенно превращался в банальную пьянку. В пустой банке из-под шпрот уже красовался неизбежный бычок, руины салата и грязные тарелки выглядели неаппетитно, крахмальная скатерть заляпалась. Пора было переходить к кофе, сдвигать стол в угол, чтобы дать возможность гостям выбраться и походить по квартире. Елена тихонько вышла, поставила чайник и вернулась в комнату, присела на свой стул – ближайший к двери, чтобы удобно было бегать в кухню. Разговоры про Эйдельмана и Астафьева ей давно надоели, ситуация, по ее мнению, была ясная, чего тут огород городить. Книг Астафьева она никогда не читала, рассказ, из-за которого все началось, – тоже, проблемы гибнущей русской деревни ее совершенно не интересовали. Сколько можно об одном и том же! Вот теперь Сонька с придыханием хвалит Эйдельмана за мужественное выступление – дескать, грузины себя защитили, а все остальные позорно промолчали, и только он один… Елена перевела глаза на Сережу Куракина, сидевшего у стены. Он тоже явно скучал, манерно кривил губы, как всегда, когда его что-то раздражало. Куракин – красивый блондин, «белокурая бестия» - был ее последним любовником. Отношения с ним совершенно запутались еще до появления Дворника, и Еленино усиленное кокетство с Женькой было косвенной местью. Ей очень хотелось показать этому аристократу и пижону, что она не очень-то к нему привязана. Подумаешь, князь он, видали мы таких князей! Может, он вовсе из куракинских холопов! Сергея все называли князем, кто насмешливо, а кто и с уважением. Елена отвела взгляд, чтобы Сергей не заметил, что она его рассматривает, и вдруг он заговорил:

- Говно он и провокатор, Эйдельман ваш, а никакой не герой. – Уголки губ у него еще сильнее поползли вниз.

- Почему это? – Сонька покраснела от возмущения. Она вообще легко краснела.

- А потому. – Сергей оперся локтем о стол. Двумя пальцами он небрежно держал сигарету. – Астафьев поссорился с грузинами, да и то, по-моему, на пустом месте. Нет в этом рассказе ничего антигрузинского. А Эйдельман полез к нему со своим письмом, спровоцировал на высказывания о евреях, а потом распространил частную переписку и, ничем не рискуя, выставил себя героем.

- Ерунда, никакая это не частная переписка! Астафьев позволил себе недопустимые антисемитские высказывания! – подал голос кто-то.

- Ну и что? Это его личное дело. Писатель он хороший и честный, получше Эйдельмана.

Мишка Резник, старинный Еленин приятель, программист и пьяница, с усилием поднял голову:

- Антисемитов не люблю, – произнес он с некоторым трудом, – ты, князь, тоже…того… - Он замолчал, взял бутылку, тщательно прицелил горлышко и налил себе полную рюмку, расплескав водку на стол.

- Миш, хватит, – потянула его за рукав жена Светка. Мишка дернул рукой.

- Молчи. Ты тоже антисемитка, – и опрокинул рюмку себе в рот. Все засмеялись.

- Между прочим, записывать в антисемиты всех, кто хоть в чем-то выказывает неодобрение, - типично еврейская манера, – сказал князь с улыбкой.

- Глупо шутишь, князь, – вскинулась Сонька, – сволочь твой Астафьев, хоть и хороший писатель! Нашел, кого оправдывать!

Дворник неожиданно подал голос. Обычно за общим столом он молчал.

- Хороший писатель антисемитом быть не может, – заявил он. Елена оглянулась на Дворника. Он был довольно сильно пьян, взгляд у него остекленел, к лицу прилила кровь. «Пора чай подавать, – подумала Елена, – перепились все».

- Ну почему же, – протянул князь. Улыбка его стала издевательской. – Астафьев вполне в русле великой русской литературы. Следует за Гоголем, Достоевским и Чеховым, я уж не поминаю более мелких имен. Пылкая нравственная позиция вроде Вашей часто сочетается с недостатком образования.

«Зачем он так, – поморщилась Елена, – грубо, хамски, совсем на князя не похоже».

Дальнейшее напоминало плохое кино. Женя, сидевший напротив Сергея, поднялся, оперся левой рукой о стол, а правой ткнул Сергея кулаком, целясь в нос. Тот успел слегка уклониться, и кулак скользнул по скуле. У Сергея по лицу поползли красные пятна – когда он волновался, он всегда как-то некрасиво и нелепо краснел. Он схватил свой стакан с красным вином и выплеснул в Женю. Вино растеклось по груди белого свитера. Сергей вскочил, выпрямился, опрокинув свой стул, и пытался выбраться из узкого пространства между столом и стеной. Сидевшие рядом с ним повскакивали с мест, и пробиться к Женьке, стоящему напротив через стол, не было никакой возможности. Игла соскочила с пластинки, издав отвратительный визг, проигрыватель захрипел и замолк. Елена с криком повисла на Жене. Князь с трудом пролез через тесно поставленные стулья и оказался возле двери. Танька, Еленина подруга, кинулась к нему с выражением какого-то сочувствия, мужики выбирались из-за стола с намерением воспрепятствовать драке, Андрей отступил к шкафу и скептически наблюдал за происходящим, явно не собираясь вмешиваться. Шум стоял страшный, все что-то кричали. Елена уже не висела на Жене, а, закрывая его спиной и выпятив грудь, следила за Сергеем. Резник, сидевший на дальнем конце стола, налил себе рюмку водки и выпил. Сергей грубо оттолкнул цеплявшуюся за него Таньку и шагнул к Жене.

– Елена, отойди!

Елена помотала головой и двумя руками уцепилась за Женину руку. Женя не пытался освободиться, но смотрел на Сергея с ненавистью налитыми кровью пьяными глазами.

- Сереж, не надо, Сереж, ну его. – Танька упорно пыталась оттянуть Сергея в сторону, кто-то из ребят протиснулся между Сергеем и Женькой. Сергей сделал несколько беспомощных, неловких движений, но в толпе и тесноте он даже ударить Женю не мог, Елена мешала ему.

- Ну что ж! Я оценил твой выбор, хотя и не ожидал такой тяги к плебсу, – медленно произнес он. – Извини, оставаться тут я больше не могу. Не на дуэль же его вызывать! С днем рождения!

Круто развернувшись, князь вышел в коридор. Хлопнула входная дверь.

- Ну ты псих, – сказала Елена Жене, переводя дыхание, – пойдем поговорим.

Не обращая ни на кого внимания, она потянула его за рукав на кухню. На кухне никого не было, в раковине громоздилась грязная посуда. Присесть было не на что – все стулья вынесли в комнату.

- Ты что – с ума сошел? – Женя молчал, глядя на нее в упор пьяными, налитыми кровью глазами, и вдруг со словами: «Что ты в меня вцепилась, рожу его берегла?» ударил ее по щеке. Больно не было, было мучительно стыдно, обидно и страшно. Елена стиснула зубы, стараясь не заплакать, выскочила из кухни, проскользнула к себе и заперла дверь.

Видимо, ее отсутствие заметили не сразу. Через некоторое время в комнату постучал Андрей. Елена сказала, что ей плохо, она пьяная и выйти не может. Гости вскоре разошлись.

В квартире настала полная тишина, Елена выскользнула на минутку, но, увидев, что из-под Андрюшиной двери падает полоска света, поспешила спрятаться обратно, стянув из кухни недопитую бутылку, оказавшуюся кислым красным вином. Стараясь не шуметь, она заперлась снова. В комнате было почти темно, горел только старенький ночник с розовым абажурчиком, и все предметы отбрасывали на стены длинные бесформенные тени. Комната у Елены была маленькая, узкая и вытянутая, как вагон. В ней с трудом помещались письменный стол, диван, шкаф и книжные полки. Вид комнаты не менялся с детства, и книги на полках стояли до сих пор большей частью детские: «Библиотека приключений», зелененькое собрание Аркадия Гайдара, оранжевый Майн Рид. Диван можно было разложить, превратив в двуспальный, но ходить при этом по комнате было уже нельзя. Коврик на полу, когда-то красный с синим рисунком, давно потерял и цвет, и рисунок, и часть бахромы, а в одном месте протерся до дырки. В угол под лампадку было чудом втиснуто кресло – в нем-то Елена и сидела. В своей комнате, за закрытой дверью, у детского ночничка она всегда быстро успокаивалась и приходила в себя. Комната – островок застывшего времени, задержавшегося детства – давала ощущение защищенности. На окне чахли кактусы – единственные цветы, выживавшие под ее покровительством. Елена маялась и обращала свой внутренний монолог к самому большому, кривобокому, пыльному кактусу, подвязанному белой веревочкой к оконной ручке. Убогий вид кактуса настраивал на жалость – к кактусу, к жизни, к себе… Почему с ней вечно приключаются какие-то грязноватые истории? Князя ей было совершенно не жалко. Роман их был неудачным и каким-то унизительным. Все время получалось, что она чего-то домогалась, просила, требовала, а Сергей снисходил. Месяц назад он ее фактически бросил, так, позванивал для видимости раз в три-четыре дня и вечно был занят, трудно вспомнить, когда она с ним спала последний раз. Не то чтобы Сергей был ей нужен, но она прозевала момент, когда надо было бросить его первой, и получилось, что она ему надоела вечными своими капризами, идеями, разговорами по душам. А с кем прикажете разговаривать – подруг нет, от братца слова не добьешься… Нет, князя не жалко. Но нелепость разыгравшейся сцены, дурацкое поведение Дворника, пощечина, полученная первый раз в жизни, – это-то за что? Дворник – мудак, прости Господи. Хорошо, никто не видел, но дальше-то что делать? Послать, выгнать, а что она скажет всем? Ерунда, найдется что сказать, не в этом дело, но она уже придумала себе романтическую историю, заигралась, почувствовала себя прекрасной принцессой, объектом неудовлетворенного вожделения. Мало ли почему он не решался ее трахнуть. Может быть, она кажется ему недоступной, возвышенной… Ну, это вряд ли, но ведь то, что произошло, – точно сцена ревности. А скверная у него была рожа. Елена чувствовала смутную тревогу. Положим, напился, приревновал, он видел, что у нее с князем какие-то особые отношения, но бить? И взгляд этот, тупой, бешеный. «Лезу в какое-то говно». «Лезешь», – мрачно подтвердил внутренний голос. Коньяк надо пить, а не кислятину. От коньяка внутренний голос затыкается. Она постелила постель и легла. Спать не хотелось, хотелось курить, сигареты кончились, от сухого вина сводило скулы, внутренний голос раздражал здравомыслием и простотой предлагаемых решений – Женю послать, коньяка не пить, лечь спать и начать с утра новую жизнь.

Елена открыла дверь, прошла в ванную, потом разыскала на кухне коньяк и сигареты. К счастью, коньяк не выпили – он предназначался к кофе, до которого дело так и не дошло. Свет у Андрея все еще горел, и Елена рыскала по кухне в темноте, распознавая содержимое бутылок на вкус. Два раза попалась водка и один раз вермут, который она отпила с удовольствием. Найдя коньяк, она прокралась в свою комнату на цыпочках, залезла в постель, закурила бычок, наполнила стакан и только приготовилась выпить, как дверь открылась и появился Женька. Он бесшумно прошел по ковру и присел на край ее дивана.

- Прости меня, Аленушка, – тихо сказал Женя.

Елена поднесла коньяк к губам и выпила его залпом в полной растерянности. Что ее больше поразило - его внезапное появление или имя, которым он ее наградил? Во всяком случае, прощать сразу было ни в коем случае нельзя, следовало сначала помучить, пообижаться, может быть, даже заставить постоять на коленях. Женя сидел, опустив голову и глядя в пол, будто разглядывал узоры вытертого ковра.

Елена спросила:

- Коньяка хочешь?

Женя кивнул, взял у нее из рук стакан, плеснул туда коньяку, выпил, поморщился и вдруг, поглядев на нее исподлобья, улыбнулся и снова уткнул глаза в пол. От его дурацкой виноватой улыбки, жалкой позы вдруг стало легко, тепло и спокойно. Пьяница чертов, Отелло, нахохлился, как попугай. Готов и на колени встать, и руки целовать – на что угодно готов, лишь бы не выгнала. И, скомкав мелодраматическую сцену, Елена улыбнулась, как ей казалось, величественно и великодушно, как умела ее мама.

- Жень, а ты еврей?

- Наполовину. По матери. Но я не из-за этого ему по морде дал. Я не все слышал, что он там нес. Просто… – Он замялся. – Но ты извини, ладно?

- Ладно. Я думала, ты ушел.

- Я бы ушел, но я пьяный очень был. Зашел к Андрею в комнату, присел на диван и уснул. Андрей, кстати, твоего князя терпеть не может.

- Это он тебе сказал?

- Да нет, просто он меня не выгнал, ждал, пока проснусь. Вроде не будил даже.

«Разбудишь тебя, амбала здорового, как же! Я однажды пыталась», - подумала Елена. Она налила себе еще, выпила и, затянувшись сигаретой, откинулась на подушку. В голове шумело, и, когда она закрывала глаза, ей казалось, что она тошнотворно-медленно опрокидывается назад. Женя рассказал, как пьяный Резник жал ему руку, они пили на брудершафт, а потом Мишка уснул в кресле, и жена с трудом растолкала его и увела. Потом Женя замолчал, наклонился и поправил ей волосы. Елена постаралась остановить мир, который плыл перед глазами, и улыбнулась. Он взял ее руку и поцеловал - сначала кисть, потом ладонь, потом каждый пальчик отдельно. Вдруг он бросил ее руку и потянулся к бутылке.

- Давай выпьем. – Голос его прозвучал сдавленно.

Он плеснул Елене в стакан, а сам допил остатки из горлышка. Елена поколебалась и выпила залпом. Вот этого-то и не следовало делать. Елена вскочила, оттолкнула Женьку и, зажимая себе рот рукой, выскочила из комнаты.

Когда наконец она выбралась из туалета и вошла в ванную, из зеркала на нее поглядело несчастное лохматое существо, бледное до зеленоватого оттенка. Елена хотела умыться, присела на край ванны и пустила воду. Голова сама собой склонилась на раковину…

Сквозь сон она чувствовала, что ее кто-то несет, кладет в постель. Некоторое время ее бил озноб, потом стало жарко. Больше она ничего не помнила.

Когда Елена проснулась, она увидела, что Женя сидит на краю дивана в свитере и надевает джинсы. Диван был разложен - судя по всему, они всю ночь проспали рядом. За окном еще не рассвело окончательно. Во рту было отвратительно сухо, голова разламывалась, и когда она заговорила, то голоса своего не узнала.

– Ты куда?

– Тимирязева обметать. – Женя встал и повернулся к ней лицом. На его шикарном белом свитере расплывалось винное пятно.

– Погоди, ты весь грязный! Оставь свитер, я отстираю. У меня пятновыводитель английский есть.

И, не слушая возражений, Елена вскочила, полезла в шкаф, вытащила свой любимый серый свитер. Он был такой громадный, что влез даже на Женю. Измученная этой активностью, ощущая головокружение и тошноту, Елена бессильно повалилась обратно на диван. Женя молча вышел из комнаты и тут же вернулся, держа в руках бутылку и стакан. Он налил Елене вина:

– С добрым утром, дружочек!

О Боже, только «дружочка» ей не хватало. Впрочем, от вина стало легче.

– Я на днях позвоню, – сказал Женя и вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь. Елена провалилась в похмельное забытье.

 (Продолжение)